Урфин пытается. Злится. Отступает. Пытается снова. В сотый… двухсотый… тысячный и стотысячный раз. А прежде тело казалось надежным. И подвело. Вот так, даже не из-за твари, подаренной Хаотом, но само по себе.
— На тебе слишком много ран. — Кайя заставляет двигаться, как куклу, которой сгибают и разгибают конечности.
Растирает мышцы, возвращая чувствительность, порой Урфину кажется, что эти самые мышцы вот-вот разорвутся под пальцами Кайя.
И кости хрустят.
— Ты подошел к своему пределу.
Магнус ведь предупреждал, что однажды Урфину понадобятся силы, а их не будет. Если только через себя, через голову… и уже страшно другое — надорваться, потому что тогда он навсегда останется в нынешней тюрьме.
— Я не позволю. Веришь?
Верит.
Ему. Регулярным уколам, превращающим кровь в пламя. Ноющей боли, которой заканчивается каждый день. Способности вновь издавать звуки, нечленораздельные, мычание, но это уже много. Жевать, пусть медленно и неуклюже, задевая зубами зубы. Шевелить пальцами. Сжимать в кулак. Держать матерчатый мяч, набитый песком. С ним удобно тренироваться.
Есть еще стеклянные шарики, но они пока слишком юркие и мелкие.
— Первые недели хуже всего. — Кайя теперь протягивает руку, и, чтобы сесть, приходится за нее цепляться, держать настолько крепко, насколько сил хватает. — А чем дальше, тем легче будет. Ты и так неплохо справляешься.
Урфин научился сидеть. Держать ложку. Миску, которая кажется неимоверно тяжелой, хотя на самом деле весит всего ничего. Орудовать этой самой ложкой…
Кайя не помогает.
— Тисса хотела бы тебя видеть. — Он протягивает платок, и ткань взять сложнее, чем ложку.
— Нет.
Урфин уже способен произносить отдельные слова.
— Уверен? Она за тебя переживает.
Беспокойный ребенок, который не будет переживать меньше, увидев Урфина в нынешнем состоянии. И хорошо, что Кайя ничего не надо объяснять: сам поймет.
— Осень. Скоро. Уедешь?
Некоторые звуки стираются, и речь пока еще неразборчива, но Кайя настаивает на том, чтобы Урфин разговаривал. Читал вслух. Писал, пусть бы буквы выходят кривыми.
— Уже осень. — Он все еще не способен стоять на месте. — А уеду, когда ты на ноги встанешь.
— Война?
— Без меня не начнут. — Кайя проводит по запястью, вдоль которого пробивается первая светло-лиловая лента мураны. Без этих своих узоров он несколько непривычный. — Войны были и будут.
Но эту Урфин, кажется, пропустит.
— И все последующие тоже.
— Запрешь?
— Если понадобится. — Он не шутит. — Ты хороший рыцарь. Но хороших рыцарей у меня сотни… а ты — один.
— Замуж за тебя все равно не пойду.
Кайя хмыкает, но от темы отступать не намерен.
— Урфин, ты восстанавливаешься. И восстановишься полностью. Вот только потом… любое мало-мальски серьезное ранение станет последним. Хватит с тебя.
И что ему делать?
Сидеть у камина, рассуждая о былых прекрасных временах?
— Вот насчет этого не волнуйся. — Дружеское похлопывание по плечу едва не опрокидывает навзничь. — Занятие я тебе точно найду.
Глава 17
Выбор пути
У меня случился ужасный день, который начался еще неделю назад…
Меррон никогда не спрашивала, куда он уходит, надолго ли, и порой казалось, что вовсе его не замечала, все еще пребывая в прежнем полусонном состоянии. Она была сама по себе. И это злило Дара, потому что он представления не имел, как вернуть ее прежнюю. Нынешняя была слишком тихой.
Почти неживой.
— Вставай.
Вишневые глаза смотрят равнодушно.
Встанет. Меррон делает, что ей говорят, пусть бы ей самой и хочется остаться в постели. Пожалуй, будь ее воля, она всю оставшуюся жизнь провела бы под одеялом.
Нет, одеяло было замечательным, пуховым, легким, таким, под которым нежарко летом, но и не замерзнешь зимой. В него зашили мешочки с сушеной лавандой от моли, мошки и для хорошего запаха. Меррон обнимала одеяло, прижимала к щеке, так и лежала, глядя в никуда. Ее раны зажили, и даже та, которая на пятке, грязная и успевшая загноиться. Ссадины прошли. И синяки.
Шрамы вот остались, небольшие, но Дар хотел бы стереть их тоже.
— День хороший. Солнышко. Пойдем в сад?
Она садится. Хмурится. Если бы разозлилась и послала куда дальше вместе с садом, Дар бы понял. Но нет, встает. Идет по досочке, солнцем нагретой, и шаги неуверенные.
— Я устала. — И голос тусклый.
Она действительно устала, выгорела почти до дна. Даже не из-за Хаота — слишком много всего происходило. Железо и то не выдерживает нагрузки, что уж говорить о людях.
— Я знаю. Мы только в сад и все. Но надо одеться. Ладно?
Одевается Меррон сама, безропотно и медленно. Платье рассматривает долго — темно-зеленое, свободного кроя.
— Это мое?
— Твое. Нравится?
— Не знаю.
Во всяком случае, честно.
— Сад — это недалеко?
— Только спустимся. Если будет тяжело, я тебя отнесу.
В домике два этажа. Вообще он похож на прежний ее, как и сам этот городок похож на Краухольд, и Дар не знает, к добру ли это сходство. Но городок стоит на нейтральной полосе, пусть бы формально и относится к землям Ллойда. И можно продержаться какое-то время.
Здесь слышали о войне, как не слышать, но она была чем-то далеким, чужим и, несомненно, не затрагивающим местных дел. О ней говорили на рынке, разделывая бараньи и свиные туши, рассуждая о засухе, которая, вестимо, из-за затмения случилась, о том, что где-то градом побило посевы и, значит, цены на зерно подскочат. А вот на шерсть — так вовсе даже наоборот…
…про пчелиный мор…
…и новую породу тонкорунных овец…
…фальшивые монеты, что появились на приграничье…
…женщину, которая рожает кроликов, о чем даже столичный доктор свидетельство выписал и саму ее в столицу повез, как превеликое диво…
Дар слушал. Пересказывал Меррон сплетни. Приносил с рынка свежий творог, и молоко, и мед в красных глиняных горшочках — старик-бортник знал много историй и готов был с чужаком делиться. Наверняка для кого-то и сам Дар превращался в историю.
Появился с той, больной стороны, хоть бы граница и заперта была. Он прошел сквозь заслон и поселился в домике, где прежде теща градоправителя обитала. А сам градоправитель характером враз подобрел, услужлив сделался, каждый день в этот самый домик цветы шлет. Не чужаку, конечно, а жене его, которая не то чахоткой, не то вовсе черной меланхолией, неведомой болячкой, больна.
Для тещи небось жалел букетов…
Меррон слушала рассеянно. Да и слушала ли?
Ей нужно время.
И первый день в саду ничего не меняет. Второй тоже… десятый. А торопить нельзя. Но когда однажды Дар задерживается, Меррон выходит в сад сама.
— Тебе здесь нравится?
Молчит. А слышать ее не получается: слишком истончилась связь, того и гляди оборвется.
— Мирно. — Она отвечает на следующий день.
И Дар соглашается: да, мирно.
Сквозь кружевную крышу беседки проникает солнце, расцвечивает стол причудливыми узорами. И терпко пахнут розы, жимолость, что-то еще, чему Дар не знает названия. Он ничего не смыслит в цветах, знает только, что их здесь много.
Он принес в беседку подушки и плед. На улице жарко, но Меррон все равно мерзнет.
Это тоже симптом.
Сбросив туфельки, она забирается на скамью с ногами и пристально рассматривает собственные ступни. Узкие. И пальцы длинные, тонкие с аккуратными ноготками. Мозоли исчезли бесследно, а шрам — это мелочь.
— Тебе принести что-нибудь?
Она мотнула головой, но вдруг задумалась, прижав мизинец к губам.
— А… варенье есть?
— Какое?
— Крыжовниковое… или крыжовенное. Не знаю, как правильно. Или вообще любое…
В доме имелось и «крыжовниковое», прошлого года, и свежесваренное земляничное. Дар захватил сливки и маленькие булочки с медом. Меррон постоянно забывала, что должна есть.